Но мать…
Никто не собирался выдавать Лону на растерзание средствам массовой информации. Анонимный донор — под таким именем она должна была войти в медицинские анналы. Но… больно уж пикантно звучала история. Особенно если учесть, что Лоне не было и семнадцати. Особенно если учесть, что она была не замужем. Особенно есть учесть, что (как клятвенно заверяли врачи) в техническом смысле слова она оставалась девственницей.
Через два дня после появления на свет сотняшек имя Лоны и содеянное ей стали достоянием гласности.
На нее обрушилась орда журналистов.
— Вы хотите сами назвать детей?
— Что вы чувствовали, когда у вас забирали яйцеклетки?
— Вы не задумывались о том, что являетесь матерью самой большой семьи за всю историю человечества?
— Выходи за меня замуж!
— Любовь моя, поехали со мной!
— Полмиллиона за исключительные права на освещение…
— Серьезно, ни разу с мужчиной?
— Какая была первая ваша мысль, когда вам объяснили, в чем суть эксперимента?
— Вы видели отца?
И так целый месяц. Бледная кожа покраснела в свете юпитеров. Зрачки расширились, глаза налились кровью. Вопросы, вопросы, вопросы. Рядом все время врачи, подсказывают, как отвечать. Момент ослепительной, невероятной славы. Врачам вся эта шумиха была не менее отвратительна, чем Лоне. Они никогда бы не выдали ее имя, но один из них все-таки это сделал — за приличное, должно быть, вознаграждение, — и Лону захлестнуло потоком. Теперь врачи старались хотя бы не допустить распространения самых нелепых измышлений и натаскивали Лону, что следует говорить. Впрочем, ей было нечего сказать. Репортерам казалось, она что-то скрывает, но на самом деле она была просто перепугана и действительно почти ничего не знала. Что могла Лона сказать миру? Что хотел услышать от нее мир?
Какое-то время мир не мог надивиться на нее. Изо всех музыкальных автоматов играла оперативно сочиненная песня о великом свершении Лоны. Басовитое бренчание аккордов, скорбный плач матери сотняшек. Песня звучала отовсюду. Лона готова была лезть на стенку. Давай, детка, слепим ребенка. Давай слепим сотню еще. Подруги ее — которых, кстати, было не так много, — чувствуя, что ей больно говорить об этом, старательно переводили разговор на другие темы, а потом и вовсе перестали разговаривать. Лона старалась не показываться на люди. Бесчисленные незнакомцы изводили ее одним и тем же вопросом: не томите, скажите, что это такое — иметь сто детей? Что она могла на это ответить? Да откуда ей знать! Зачем было сочинять эту дурацкую песню? Зачем сплетничать, зачем подглядывать в замочную скважину? Чего им всем надо?
Для некоторых же вся эта история была сплошным святотатством. С церковных трибун звучали грозные обличения, сверкали молнии, грохотал гром. Лоне казалось, что в ноздрях у нее свербит от запаха горящей серы. Младенцы голосили, потягивались, гукали. Однажды она пришла посмотреть их и разрыдалась. Она прижала одного какого-то ребенка к груди. Того немедленно отобрали и натерли с ног до головы антисептиком, и вернули в родное стерильное окружение. Больше Лону к ее детям не подпускали.
Сотняшки. Сто единоутробных братьев и сестер, с одной группой кодонов. Интересно, какими они будут, когда вырастут? Как изменяется восприятие мира, когда у тебя пятьдесят братьев и пятьдесят сестер? Кстати, примерно так и звучал один из главных вопросов в программе эксперимента. Эксперимента длиной в целую жизнь. На сцене появились психологи. Не так уж плохо в свое время были изучены пятерняшки; кое-какие исследования проводились с шестерняшками, а лет тридцать назад — даже с семеряшками, хотя и довольно поверхностные. Но сотняшки? Непочатый край работы!
Но все это — без Лоны. В грандиозной психофизиологической постановке ей отводилась коротенькая роль в прологе. Медсестра, улыбаясь, протирает ее бедра чем-то холодным и щиплющим. Потом несколько мужчин деловито разглядывают ее; лица их ничего не выражают. Местная анестезия. Все заволакивается туманной дымкой, откуда-то издали приходит ощущение: что-то проникло в ее тело. На этом ощущения заканчиваются. Точка. «Спасибо, мисс Келвин. Получите чек». Прохладные простыни. Где-то рядом начинают возиться с только что позаимствованными яйцеклетками.
Мои дети. Мои дети.
Свет очей моих!
Когда пришло время покончить с собой, у Лоны это получилось не очень удачно. Врачам, которые могли вдохнуть жизнь в крохотный комочек вещества, ничего не стоило слегка подлатать источник, из которого этот комочек был позаимствован. Подлатать — и с чистой совестью выбросить из головы.
Чуду девяти дней на десятый даруется забвение.
Забвение, но не покой. Покой никогда не даруется, за него надо бороться, тяжело бороться, бороться с собой. Шумиха стихла, и Лона вернулась в привычную тьму, из которой была ненадолго выдернута на свет, но она не могла оставаться прежней Лоной, так как где-то копошились и наливались соками жизни сто младенцев. Чтобы извлечь их на свет божий, врачи не просто проникли в ее яичники, они перекроили всю канву ее жизни, и Лона до сих пор вибрировала от отдачи.
Дрожала мелкой дрожью в темной тихой спальне.
Где-нибудь в ближайшее время, пообещала она себе, я попробую еще раз. На этот раз меня не заметят. На этот раз меня оставят в покое. И я буду спать долго-долго.
Для Берриса это было все равно, что заново родиться. Он столько недель не выходил из своей комнаты, что она стала казаться приютом на веки вечные.